ЁСИК

A LINEA

Ёсик, доходяга на блатном языке, выглядел глубоким стариком, хотя ему было лет пятьдесят с небольшим. Неряшливый, тощий, ко всему равнодушный, он не вызывал симпатии даже у интеллигентов-каэров. Считали, что он из купчиков, а шпана звала леопардом – нищим, так жадно он поедал щи из тресковых голов, пока не просочилось, что это учитель из Рахнов, сын священника, помянувший бога на уроке в школе.

В библиотеку он не приходил, ни с кем не сближался, даже с бывшими служителями культа. Один из них как-то подошел к нему, но Ёсик отпрянул, чуть не побежал как бесноватый. Будто оглушили его гам, суетня таких же, как он, доходяг, обитавших вместе с ним в соборе, приспособленном после пожара под барак, с красным флагом на закоптелой маковке.

Недавно он побывал на «комариках», провел ночь в лесу голым привязанный к дереву. Грозные башни кремля, лопнувшие окна собора без дверей показались ему после этой ночи не такими уж адскими. Вот веселье было у соседа по нарам! Кокаиниста, попавшего под облаву, более слабого, чем он, проданного «по гонору» за карточный долг в услужение к самому авторитетному из уголовников.

Сосед по нарам ненавидел Ёсика за необщительность, и когда старик вернулся опухший от комариных укусов, захихикал:

– Ну спляши теперь, фартовый, а, зассых? – урок Закона Божьего будет в танцах…

Ёсик не ответил. «До следующей скуки долго будет молчать …», – подумал он. Удивительно было другое, забытое. Когда привязанный к дереву он совсем изнемог, вспомнил, как командировали его к сторожу огорода, что устроен на лесной поляне, и шел он папоротниками, огромными, будто вечными, и всё тело плакало от покоя, рыдало счастьем… Потом они со сторожем чай пили из зверобоя в землянке, с разговорами тот не приставал, будто знал про него всё, сочувствовал, и сказал так интересно, как допили чай: «Прощай, брат».

На «комариках» Ёсик плакал не стесняясь, слезы сами высыхали, и ни холода, ни зуда уже не чувствовал. А в другой раз его отпустили с вязки плотов – он не мог стоять прямо, его рвало, так замутило от холода и выкриков чаек. Послали за ягодами для инструктора, а он думал пристрелят, и медленно, низко склонившись выходил из воды.

Ягоды собирали с флотским парнишкой, ловким, веселым. Плотные ягоды с белым пятнышком на боку – он впервые такие ел – ему понравились. Тогда, в последнем осеннем тепле леса, полностью понял, что болен и не выздороветь никогда, бессмысленно всё. Попросил морячка, чтоб спихнул его в воду с крутизны или придушил. «Да ты что, батя», – испугался тот и больше к нему не подходил, вдалеке собирал ягоды.

Да и что могло быть после лазарета? Конечно, под флаг, в собор, набитый надорванной плотью, духотой и злобой. Сводить счеты с жизнью не было сил и думать об этом не было сил… Где ж ему на Муксольму, на ферму или на рыбную фабрику? Только в божедомку – большую кладбищенскую яму, чуть присыпанную известью, зато на берегу моря.

Просто ждать было лучше. Море ему нравилось, особенно в межсезонье, с шуршащей шугой, мелкой крупкой треснувшего льда. Непрерывный, не прекращающийся звук шуги пугал начальников, он замечал за ними стыдливые взгляды на шевелящийся морской простор – весь в шуге.

Ёсик давно уже не гадал, не мучился, почему ему никто не пишет, не хватался за сердце, поеденное грудной жабой. Решил эту муку. Как маме сюда писать? Перебралась в Киев к сестренке, и правильно, жизнь-то продолжается! По-другому стал ее понимать: вынуло из нее душу, когда отец вернулся от Гапона, сникший, больной. Только начал подниматься, как до срока умер, легкие не выправились. Жуткая поездка получилась, а сколько на нее надежд возлагали у них в Харькове!

Мама долго не могла плакать, потом заплакала, тихонечко так, когда Костик, старший брат, уходил с красноармейцами и когда товарищ его вернулся с Перекопа один, рассказывал, какой Костик герой. Товарищ был контуженный, плохо слышал, выкрикивал каждое слово, казалось, что они с мамой ругаются.

Ёсик тогда за старшего стал, только характер у него был не тот: часто болел, или обмороки, как в детстве. И всё – при Лене, с того дня, как она пришла к ним в первый раз с запрещенными книгами. В тот день он ангела вырезал из дерева, брату на письменный стол, чтобы глаза отдыхали. Думал, и друзья его по университету меньше орать будут – о своей революции. Лена ангелом заинтересовалась, вертела фигурку в руках, касаясь готовых крыльев, ахала, как прекрасно получится.

– Но не лучше ли тебе его у себя оставить, Ёсик, разве ему место рядом с нашими книгами? – спросила и покраснела. Он сделал ангела с закрытыми глазами. От этого ангел выглядел несчастным, и в конце концов его выпросил сосед.

Лена и в типографию к нему приходила, он работал наборщиком. Вызвала на улицу из шума, грохота, он как раз набирал номер о коронации Николая II с его поясным портретом. Вечер был синий-синий, весенний, а Лена как пушинка небесная. И говорила так быстро, радостно: «Как хорошо будет, Ёсик, вот увидишь, как хорошо!» Верила в счастье всего человечества. Прибежала к нему из кружка ночных дежурств – медицинской помощи малоимущим.

В день лиловых цветов, когда собирали деньги на открытие станции скорой помощи, по всему Харькову мелькали девушки с корзинками, полными фиалок, и на городской управе были цветы. Телеграфисты выбегали на улицу посмотреть на ослика с тележкой, доверху наполненной живыми фиалками. Лена тоже фиалками торговала, а как увидала Ёсика, подошла к нему и поцеловала прямо у сада Тиволи. Какой был день! –торжественный, светлый. Многие фотографировались на память.

В последний раз он видел мать в 1921 году. Наступал голод. Он привез ей полмешка муки, сухофрукты. Она топила печку книгами, ему была не рада, нехотя взяла муку и сушеные груши, не обняла, не улыбнулась. Он жил с Леной в Рахнах, учительствовал, и был счастлив, невыносимо счастлив. Только здесь, в лагере, когда ждал еще писем из дома, многое вспомнил, о чем не задумывался раньше. Вот перебрались бы они из Рахнов к маме, не положил бы на Лену глаз партийный начальник… А ведь она звала его уехать, а он не мог – от всего лучшего к остылости родового гнезда. Куда же еще? Где устраиваться? Теперь он был уверен, что Лена с этим Перфильевым живет, похожим на цыгана. Как же иначе? По-другому не выжить.

В конце июня, во время большого завоза заключенных, после открытия навигации, в лагере появился Ножичек, Лёнька Борко, беспризорник-переросток, пойманный на краже. Ножичек сразу узнал Ёсика, медленно, как слепой, огибавшего кучи мусора недалеко от барака.

– Эй, – крикнул Ножичек, – Иосиф Василич, это ж вы!

Ёсик так обрадовался, как не ожидал. Это был его ученик из Рахнов. Он всё, всё узнал: Лена умерла от тифа, хоронить ее приезжали мама с сестрой, сестра вышла замуж за Перфильева, мама тоже теперь жила в Рахнах, обе работали в школе, в начальных классах. Лёнька подался в Харьков, когда умерли родители. В школе вообще народу как-то стало мало.

Странно было Ёсику слушать о матери и сестре как о чужих, без Лены. Может, завтра и он не встанет с нар, что ж с того? Или попадет на Секирку, на гору Секирную, в храмину, где по четыре человека штабелями спят, чтобы теплей было, а сверху одежда вся. И хорошо, что умрет не один. Ляжет в самый нижний штабель. Нужно только за Лёньку попросить, он молодой, сильный, в лазарет бы ему или на фабрику, а лучше на биостанцию, где разводят одомашненных гаг. Но просить Ёсику было некого, друзей в лагере у него не было. «Есть молитва, – загудел в груди отцовский голос: "Услышь, Господи, правду мою, внемли молению моему, прими молитву из уст нелживых, да воззрят очи Твои на правоту... ˮ» На этих словах он встрепенулся – не забыл еще любимый когда-то псалом.

Сосед по нарам приготовился развлечься, но вдруг испугался и затих: на мгновенье лицо Ёсика преобразилось, руки легли на сердце словно в благодарности – необыкновенно красивый и величественный, он смотрел уже в мир иной




– Кто это? – спросил Кононов, любуясь Лизой, так решительно она ни с чем не соглашалась, сидя на подоконнике, на фоне оконной рамы, разрезавшей пеструю толчею у Комендантского дома. Кононова заинтересовал старый снимок, стоявший на книжной полке. Лиза, увлеченная спором с гостями, ничего не замечала вокруг.

­– Всё это редкостная ерунда, – волновалась она, – танцы сумасшедших, имея в виду Русский марш. Она судила о политике исходя чего-то очень своего, одной ей ведомого, лесного что ли, зацикленная, по мнению Кононова, на Нестерове.

– Что это? – наконец спохватилась она, взглянув на снимок – группу симпатичных людей с молодым человеком в центре, прелестной девушкой с букетиком фиалок, еще одним молодым человеком – в косоворотке, некрасивой улыбающейся девушкой, старухой в чепце и женщиной в кружевной накидке, как будто чем-то недовольной.

– Не знаю, – ответила она, не сомневаясь, кого имеет в виду Кононов: фотограф случайно поймал на лице молодого человека, стоящего в центре, выражение такой радостной муки, какое редко увидишь в жизни.

– Кажется, Ёсик какой-то, – вспомнила Лиза и продолжила разговор.

Лена и правда, не знала, кто эти люди, просто ей нравилось всё чеховское.

Ёсик, пожалуй, был бы счастлив, если бы узнал, что он, Лена, брат, их сестра, мама и бабушка поселились в доме, где много книг, которые согревает солнце, целый день гуляющее по стенам, а у девушки с серьезным и прекрасным именем Елизавета, Божья клятва, такие же пушистые ресницы, как у мамы и брата, и от этого ее взгляд напоминает летний полдень в Рахнах, здесь часто смеются, и никто никогда не узнает, каким невыносимым, каким чудовищным глупцом он был, и все-таки есть правда на земле и слезы раскаяния всегда услышит Господь.

Теперь день рождения, который она так долго ждала, показался ей глупым и смешным.

– Всё, до свидания! – не поднимая глаз проговорила она.

Она решила узнать сегодня же, кто эти приветливые люди, посматривающие на нее со старой фотографии.

Ее печальный вид нисколько не удивил мать. Расчесывая перед высоким трюмо свои большие цыганские волосы, она сказала:

– Хорошие люди. Потом расскажу, сегодня устала...

Made on
Tilda