ВИШНЕВЫЕ ОГОНЬКИ

A LINEA

В дальнем углу сада, недалеко от ссохшихся кизяков, она присела отдохнуть, прямо на землю. Вытянула ноги, расправила складки ситцевой юбки, поправила платок.

— Сы½дышь, кралька, — сказала она большой древесной жабе, расписной, которая тоже отдыхала — под кустиком манжетки, в заячьей траве. — Ишь, разве что не говόришь…

Жабе хозяйка сада нравилась — похожая на нее: в пятнышках и полосочках морщин, в коричнево-желтой одежке. И не такая, как все, — маленькая. Соседи тоже радовались жабе, сады без нее паршивели.

Через пятнадцать минут Анисимовна уже закатывала под койку арбузы, купленные в районе на базаре. Любила она их за пористый сахарный вкус, иногда весь день только арбузами и питалась.

Было Анисимовне 60 лет. Привез ее на хутор Гришка сразу после войны вместе с рыжим мальчиком лет трех, еще гадали, чей пацан, а через год с ним исчез. Анисимовна вступила в колхоз, с тех пор жила одна в Гришкином доме. К ней из любопытства наведывались все, даже цыгане, которых к колхозу приписали, — видно, за ее сокровенным, но она только смеялась: «Сама я вам нагадаю…» Не поверили, но больше не приходили под ее твердые светло-карие глаза. Иногда она пела, но не на русской, крайницкой или полянской мови, а какой-то своей, смешивая их, да так, что у цыган под ребрами холодело, — огромным голосом, неясно как помещавшимся в ее узенькой груди.

Председатель, широкий торсом и без ноги, инвалид войны, сам пришел к ней и ждал на завалинке, пока она из погреба выйдет, не знал, как подступиться с просьбой пустить в хату отдыхающих из Москвы. В правление позвонили из самого Кисловодска, нужно было устроить знакомых с больным ребенком.

— Едут они за горным воздухом, за чистыми водами, — красиво говорил председатель, — а жилья нету, тесно у всех.

Анисимовна не слушала, она рассматривала протез в ботинке, торчавший из широкой штанины, клетчатую модную бобочку, купленную в Кисловодске, дожидалась, когда председатель произнесет все заранее заготовленные слова. Помолчав, сказала:

— Не мόгу я, нечысто у нас…

Она помнила, как их с Гришей здесь принимали — будто бусурманов каких. Председатель, однако, ушел довольный.

Анисимовна снова отправилась на зады сада. Из-за незадачливости дня, не воскресного, а исподнего какого-то, хотя он был воскресный и выходной, ей мечталось сжечь свечку в доме, да где ж свечку церковную взять? Услышала шум у ворот, нехотя поднялась. Вот дела! Отдыхающие…

Женщина была бледная, с цветком на шляпе, мужчина — начальник начальником, в холстинсковом светлом костюме, а на шее — девочка, ужасней Анисимовна не видывала. Худющая, как с голодухи, руки-ноги тонкие, глаза горят — паученок, словом. Так испугалась Анисимовна, что и спорить не стала — пустила.

Девочку звали Волга, как реку. Женщина готовила сама, покупала у Анисимовны и соседей овощи с огородов, брала солонину, у кого она была. Пришлось и корову искать. Муж так и сказал: «Меня тошнит от этого вонючего козьего молока». И жизнь их отдыхающая не налаживалась, много времени уходило на закупки, готовку. Хотели купаться, да негде. Раз побывали на прудках — глинистых ковшах, недавно вырытых, не понравилось, еле отмылись в бане. Волга одна бродила по саду и всего остерегалась, а как увидела за плетнем цыганят, прибежала с криком «Мама, цыгане!», будто зверей каких встретила. Анисимовне и без разговоров было ясно: де­воч­ка-па­ук родителям в тягость из-за жалкости своей, но скрывают это.

А через неделю Волга пропала. Мать хватилась, когда собирала на стол к ужину. Анисимовна переодевалась после огорода на своей половине и вдруг услышала мужской голос: «Да что ты с ней носишься, уж выздоровела давно. Захочет есть — придет. Может, с цыганятами подружилась? Довольна хутором-то? Не реви…» Начали трапезничать. «Как чужая она у них», — подумала Анисимовна.

Она нашла Волгу за кизяками с дико выставленными зрачками, как вмерлую. Еще жутче глаза девочки показались. «Горстка ж ты моя, жменюшка, то ж люляк, дурман, — плакала Анисимовна, тараторя и смешивая свои мовы. — Ох, бэда… Зверни очи свόи, Дива свята…». И, правда, кустик белены, прокравшийся к бане, стоял без обычных своих белых граммофончиков.

Она подхватила девочку, крепко прижала к себе и побежала. Еле вспомнила, как по-украински клистир. Орала через плетень цыганам огромным своим голосом, пока они не поняли, что надо. Притащили. Всю ночь отпаивала девочку молоком, пить заставляла, чтоб рвало. И молочные клизмы делала при парафиновой свече. А утром уснула рядом с лавкой, на которой девочка дремала, прямо на полу.

Проснулись они одновременно. Волга смотрела удивленно. Вспомнила и сжалась под большой простыней, что всегда валялась в бане. Уже жужжали мухи в щелях между рассохшимися досками, припекал полдень

— Не говорите папе, — прошептала она. — И маме… Он побьет.

Когда пришли родители, Волга лежала в кровати Анисимовны среди нарядных подушек.

Анисимовна заговорила первая, с трудом подбирая русские слова:

— С цыганами нашла за Лысой горой, костры жгли, теперь — в сон, а вы отдыхайте, не стесняйтеся.

Родители, довольные друг другом, переглядывались.

— А зачем она в вашей кровати, у нее своя есть, — удивилась мать.

— Хлόдне тут, чысто, а я в мужа каморе, с зорь ухожу с хаты, — солгала Анисимовна.

О многом они говорили с Волгой. Девочка рассказывала о жизни в Москве, как заболела воспалением легких, как в школе ей плохо — ничего не запоминает, что братик у нее был, крохотный такой, пожил немного и умер, что квартира у них на Арбате и печка старая. На печке всё синее — реки, сады, дома, даже люди … Рядом с печкой папа книги пишет, к нему приходит по утрам девушка-секретарь. Они запираются, а мама, как придет с работы, плачет и кричит: «Уйдите, все!» А про цветы она знала, что их есть нельзя…

Держала Анисимовна ручку ее паучью в своей, и слов не набиралось, только повторяла про себя: «Дывчинόнько… дывчинόнько», как Гриша шептал. И будто горе свое уходило в это слово. Вез он ее от самых Карпат чуть живехоньку — от хлопцев лесных, что деревню всю перебили. Давно с ними ошивался, с сорок первого, как подобрали его с пробитой ногой у Гуркалова водоспада… За пенье душевное взяли. А уж как мечталось! Нет, исчез… А хлопчика, Игнатко его звали, в жар кидало, хворый он был — отчего, не ведала она. Вот и вышло: не милошчь, не любовь, так… сон без пуття. Кажуть, «хто не любить — не познав бога, бо бог — любов...»

На другое утро, только начало светать, Анисимовна отправилась в сад с ножовкой и белым эмалированным ведром, на ведро она встала, а ножовкой отпилила ветку вишневого дерева — всю в горящих ягодах. Потом почти бесшумно пронесла ее в дом, останавливаясь и прислушиваясь. Девочка крепко спала, щечки порозовели — хорошенькая, когда глаза закрыты.

Проснувшись, Волга всполошилась:

— Смотрю — огоньки кругом, думаю, что такое и зачем, словно в сказке…

— А ты с веточки-то ешь, для здоровья ляпей… Краше всех станешь на Москве, — широко улыбаясь возвестила Анисимовна, чрезвычайно довольная собой. — Цыганы бучуть, кролевна ты, по всему видать. А в даль тронешь, помяни меня да жабу мою. Как радостно нам!

Девочка смеялась, рассматривала огоньки, заполнившие всю горницу, и не решалась есть ягоды.

«По утречку жизнь ее запишется, с вишневыми-то огоньками, потому что новая теперь, — думала Анисимовна и будто с Гришей своим говорила, в очи его светлые глядела. — Бог в помочи, приведет хоть как…»
Made on
Tilda