Весной

A LINEA

Март, ослепительный, холодный, с раннего утра наполнял комнату ровным светом. «Вот и весна», — подумала она, но не обрадовалась, как бывало раньше. Долго причесывалась перед зеркалом, убирала длинные волосы в узел, прежде чем выйти на кухню. Что ей неизменно нравилось, так это тишина их просторной комнаты. Соседи, такие же старики, как они с мужем, жили незаметно, да и стены старого дома на Моховой, как сто с лишним лет назад, несли свою службу. «И почему говорят "гробовая тишина"? Ничего в ней гробового нет», — она снова вернулась к приятному ощущению одиночества.

Муж три дня в неделю был занят в техникуме, он преподавал русский язык и литературу, много переводил с французского. За переводы неплохо платили. Сегодня он повез переводы в бюро, потом должен был отправиться за продуктами. Время у нее было — просто посидеть, не спеша приготовить обед. Она давно уже не выходила из дома. Но это тоже не трогало. Раньше, когда шла прогуляться или в булочную, встречала кого-нибудь из знакомых, довоенных еще, а теперь никого не осталось.

Квартира сверкала чистотой, полы везде были натерты до блеска. Для уборки они нанимали девушку-маляра, договорились с ней, когда ремонтировали кухню. Как раз вчера она прибирала, как обычно напевая.

— Только не падать, ни в коем случае! — приказала себе Ольга Петровна, выходя в большой длинный коридор со сверкающим паркетом.

Мощная, скуластая девушка-маляр по имени Светланка — так она представилась — чем-то напоминала кухарку из ее девичьего дома на Старо-Невском, староверку. Заметив сходство, Ольга Петровна, однако, не переступила запретной черты, не вспомнила самого дорогого — маму, отца, сестру, только — Мишку, биржевого зайца, свою первую любовь. Мишка считал ее полной дурой, громко хохотал и буквально впивался ей в рот и шею, подлавливая то тут, то там, как горничную. С ним, наверно, было бы весело, но когда он посватался, ему отказали. Он даже заорал на отца. Ее долго беспокоили лукавый взгляд и волнующие намеки жениха. Много позже она узнала, что биржевой заяц — серьезное занятие, очень непростое.

За уборку квартиры платил муж, и соседи их благодарили. Но готовку она не могла доверить никому. Ради особого нетерпения мужа, с которым он ожидал ее кулинарных сюрпризов, она продолжала кухарничать, правда, всё медленней, обдумывая заранее каждый этап. Трудно было забираться на табуретку, чтобы достать из шкафа посуду — кастрюли, сковородки, руки плохо слушались. Из-за этого она перестала вышивать.

Вернувшись с кухни, она села напротив окон, их было два, и стала смотреть на высокий сугроб. Они жили в бельэтаже, и сугроб, если сесть подальше от окна, словно шествовал из одного окна в другое и заваливался на стекло. Солнце теперь сосредоточилось на нем, и его корочка, как у сахарной головы, бросала в комнату разноцветные пятна. Везде на стенах висели ее вышивки — пейзажи, букеты, иллюстрации Васнецова к русским сказкам. Шторы она тоже расписала сама.

Не без гордости обозрев свои творенья, Ольга Петровна не огорчилась, что больше не вышивает и не берет в руки красок. Всё было сделано. Приятно было смотреть на свои работы как на чужие и не находить в них недостатков. Конечно, они не пропадут, когда ее не станет. Вот хоть Светланка, малярша, развесит их у себя дома, как они сейчас висят, будет показывать знакомым и вспоминать о ней.

Не жалела она и о том, что нигде не училась — не вышло бы так. Больше всего ее огорчало, как она выглядит. Иногда она даже не узнавала себя в крошечном существе, равнодушно смотревшем на нее из зеркала, правда, с пышными волосами. Всю свою жизнь она мечтала потолстеть, быть круглой и гладкой, и вот тебе…

Она задремала. Во сне прямо в уличных ботинках в комнату вбежал Жоржик, сын, за ним вошла девушка с косами, уложенными в корзинку. Ее поразило выражение лица девушки. Она думала, только у Жоржика может быть такой восторженный вид.

— Маша, — сказал Жоржик и сверкнул блестящими глазами, немного вытянув вперед худую шею.

— Здрасте, — прошептала Маша, и она поняла, что понравилась девушке.

— А я записался на фронт, — сказал Жоржик, как будто записался в какой-нибудь кружок, и сжал длинные пальцы, — а сейчас мы с Машей пойдем в кино.

— Ну, конечно, — ответила она и обняла их, прижав друг к другу.

Жоржик просиял и поцеловал ей руку.

Она проснулась. Так и было. У нее сохранились Машины письма. Маша долго ей писала после гибели сына. Он погиб в первый же месяц войны. От нее пришло двадцать писем, написанных аккуратным школьным почерком, а от Жоржика — всего два, длинных, подробных, где он называл ее «любимая мама». Эти письма, похоронка на грубой бумаге, школьные тетради, рисунки, грамоты — все лежало в большой коробке из-под телевизора в стенном шкафу. Из его детских акварелей она оставила самые странные — со множеством действующих лиц на всем пространстве листа, а последние, когда он уже поступил в художественное училище, сохранила все, в них чувствовался талант: от кряжистых фигур рабочих, чинящих дорогу под палящим солнцем, речки, словно летящей под облака, здания фабрики веяло такой радостью, какой она в Жоржике и не подозревала.

Она оклеила коробку бумагой и расписала ирисами, белыми и прекрасными на синем греческом фоне. Давно она не говорила о сыне — даже с собой, а теперь, ступив в этот круг огненной боли, замурованной под сказочными ирисами, удивилась, что он пуст.

— И хорошо, — подумала она.

За ужином — она всегда накрывала на стол по старым правилам, не забывала тонких столовых салфеток, соусников и ножей для рыбы, неизменного графинчика водки, еще подмораживало, — муж, которому будто горячили кровь нерадивые студенты техникума, рассказывал о каком-то Геннадии, самом вызывающем из них:

— Представь, Олюшка, он не хочет знать родного языка, что-то новое!

Он всегда смотрел в сторону, когда угадывал по ее виду, что она опять думала о Жоржике. За пирожками он все-таки поднял на нее свои прозрачные пронзительно-голубые глаза — сказочного холода. Она поспешила на кухню отнести посуду.

С годами цвет глаз у него не менялся. Таким же скальпелем они коснулись ее сердца в 17-м, когда его внесли с прострелянной ногой к ним в дом на Старо-Невском, он не стонал от боли, просто смотрел на нее. И всегда, даже в полумраке, они горели как лед на солнце, освещая его большое строгое лицо. А когда он плакал, становились как звездные облака. Кажется, это было в 50-м: он пришел за ней ночью на Ланскую, где она скрывалась уже целый месяц. Молча стоял перед окном, за которым раскачивался ржавый фонарь, прикрепленный к проводам. Она быстро собралась, шепнула Эдику, с которым познакомилась в библиотеке, «Прощай!», пока тот щурился со сна и ничего не понимал. Наутро они должны были ехать к его родителям знакомиться. Она не чувствовала ничего, просто сердце гудело, как паровоз, и сразу, только увидала эти глаза, полные слез, поняла, что теперь не уйдет с Моховой, хотя там никогда не будет сына.

Дома, только щелкнул выключатель и пятно яркого света выхватило из темноты обеденный стол, она сама заплакала — самыми тяжелыми в своей жизни слезами. Весь их стол, на двенадцать персон, не пущенный на дрова в блокаду, был завален нитками для вышивания, шелковыми, хлопковыми, шерстяными. Ее поразил узор шторы, отделявшей от комнаты нишу для кровати, — сложенный он выглядел эф­фект­ней, но больше всего — аккуратно застеленная, как в казарме, кровать, будто муж не торопился за ней на другой конец города и не волновался.

— Нет, он волновался! — мысленно крикнула она себе, она хорошо это помнила — именно крикнула, как будто нож в себя метнула. — От горя так застилают, он приготовил для тебя сюрприз, праздник…

Не разуваясь, они молча сели рядом на край кровати, и пока в душе высыхали слезы, уснули, упав на спину как от выстрела: она — в строгом платье с белым воротником и брошью в виде пчелки, он — в джемпере, который она связала ему ко дню ангела, в английском духе.

«Какой Кирюша все-таки молодой, — думала она, придвигая поближе к мужу чашку с чаем, — а я старуха, и родилась старухой.
Made on
Tilda