Розовые облака

A LINEA

Мы забросили вещи в «Ореанду», старую гостиницу на набережной, рядом с которой дежурили две пыльные пальмы, и отправились купаться. Репетиции начинались завтра. Мишка, флейтист, пошел в ресторан обедать, а мне не хотелось никуда уходить, ветерок с моря обвевал голову, грудь, и здесь, на набережной, наконец отпустило ощущение металлической крошки, прилипшей к телу, — так трясло старый Ан, пока мы летели.

Я сразу заметил ее: волны разбивались о высокий каменный парапет, рассыпая брызги, она смешно отскакивала и смеялась, а ее мать, грузная женщина в пестром балахоне, качала головой. Разговорились. Я пригласил их на концерт. Они были питерскими и о нашей Воронежской филармонии, конечно, ничего не слышали. Обе работали в НИИ. Назавтра она уже смеялась у меня в номере, пока Мишка гулял по городу и купался, «набирался неба» перед концертом.

Однажды она спросила, почему меня так странно зовут — Мартин, и очень удивилась, что моя мать живет в Иране, отец — в Париже, а мы с бабушкой — в Воронеже, что в славном городе Воронеже все такие: у армян французские имена, у русских немецкие, а у татар библейские.

У нас было очень мало времени. Она быстро снимала сарафан и, не стесняясь своего некрасивого тела, выступающих ключиц, крошечной груди, очень широких бедер, ложилась на кровать и закрывала глаза. Потом, наулыбавшись как во сне, подняв влажные ресницы, натягивала на себя простыню, садилась столбиком и внимательно смотрела мне прямо в глаза — так, что мне становилось не по себе. Звали ее Зина.

Скоро они уезжали: у матери Зины заканчивался отпуск. По этому случаю мы, все вместе, отправились пить шампанское на набережную — его продавали в ларьке под старым платаном. Зинина мать, аккуратно сглатывая шипучий розоватый напиток и далеко отводя от губ запотевший бокал, сокрушалась, что вчера по пути на Белую дачу, в чеховский музей, стерла пятку, и теперь не знает, как доедет, как будет лечиться в поезде в такую жару.

Зина засмеялась:

— Мы пьем розовые облака, шампанские… За всех, и за твою пятку, мама!

Во втором окошке ларька продавали кумыс, но его мало кто брал. Я заметил только одну женщину, похожую на дворника, в белой льняной кепке. Она деловито выпила кумыс и, подозрительно посмотрев в нашу сторону, начала фланировать по набережной.

Зина сияла от счастья. Ее занимали бокалы, похожие на муляжи из тонированного стекла с застывшими пузырьками воздуха. Несколько раз она проверяла их тупой звук, чокалась не говоря
ни слова. Я увидел ее в нарядном платье в первый раз и почему-то подумал, есть ли у нее брат, как она говорит с ним, наклоняет ли голову набок, жалуется ли на жизнь.

После их отъезда начались дожди, но при первой возможности прямо по потоку бегущей навстречу воды я отправился на гору, в музей Чехова. Больше всего мне понравился пейзаж Левитана в нише над камином — лунная ночь, стога сена, какая-то печаль, а во дворе, возле большого горшка с деревцом благородного лавра, собственноручно высаженного больным писателем, мне вдруг почудилась Зина, как она тут стояла: узкие ступни с выступающим вторым пальцем, бугорки лопаток на спине, пушистые волосы. Наверно, она внимательно смотрела по сторонам, ничего не пропустила. Может, даже заплакала. И почему она то улыбалась, то плакала? И ни о чем не просила? Немного меланхоличная, как «Павана» Равеля из нашего запасного репертуара. Я так ее и называл про себя — моя Павана.

Мишка нашел себе интеллигентную продавщицу из Москвы, и теперь я «набирался неба»: брал напрокат шезлонг и по нескольку часов сидел на широком волнорезе, далеко выступающем в море. Шум волн, плеск и шепот рывками поднимались снизу, ветер раздувал рубашку, было холодно. Я думал о Зине. В последний раз, когда я уже запирал номер, она вдруг положила мне голову на спину, и я почувствовал, как светло у нее на душе. Шепотом она сказала:

— Только бы мама не узнала, ведь я пошла в магазин…

У меня закружилась голова: от нее пахло не теп­лым деревом, как сначала, когда она вошла в номер и повисла у меня на шее, а чем-то душистым и очень знакомым. Потом я вспомнил. Мы только переехали в Воронеж, жили летом за городом — мне было лет одиннадцать, отправились на прогулку, и вдруг — гроза. Бежали к дому, я упал, а когда ужинали, надо мной повис запах электричества, талька и еще чего-то, едва уловимого, хотя я вымыл руки. Луговая гвоздика! Ее полно было в этих краях, она росла даже во дворе нашего дома — стелящимися кустиками, и на каждой веточке четыре бледных лепестка.

Ночью позвонила бабушка. Обычно так и бывало: стоило забыть о ней, она тут же звонила. Варенье из айвы, которое нравилось Мишке и всем в оркестре, она сварила, чувствовала себя хорошо. Кошки — у нас их было две — объели бонсай.

— Как ее зовут? — вдруг спросила бабушка. — Зина?!

Я не бросил трубку, мы продолжали разговор — о погоде, что привезти из Ялты, но всё, о чем я думал целую неделю: как найду Зину в Ленинграде, как удивится ее мать, как вечером мы пойдем в ресторан — всё улетело куда-то в одно мгновенье.

— Вот и хорошо, — сказала бабушка. — Приезжай поскорей.

Мы с Зиной встретились в ЦУМе через десять лет рядом с витриной, в которой красовались два манекена в позе пророков, воздевающих руки к небу, и сразу узнали друг друга. Она обрадовалась, что я живу теперь в Ереване. Ее лицо еще больше напоминало об иконописи, наверно, из-за тонких губ и больших темных глаз.

Я думал она огорчится, узнав, что я женат, что у меня дочка.

Она немного отпрянула, как будто хотела получше меня рассмотреть, и вдруг просияла, как тогда, когда сидела столбиком после наших скоротечных объятий, распространяя вокруг себя слабый запах дикой гвоздики:

— У нее, твоей жены, наверно, красивое имя?

— Ее зовут Карина.

— Карина… — сказала она, словно пробуя на вкус каждый звук, — я так и знала. Что может быть лучше!

Поймав мой взгляд — туда, где носят обручальное кольцо, она рассмеялась. На безымянном пальце правой руки, как две капельки крови, маленькая и большая, горели два крошечных рубина, разделенных серебряной змейкой.

— А ты не изменился, — сказала она. — Помнишь розовые облака?

Прощаясь она пожелала мне успехов.

Мне уже за семьдесят, и, правду сказать, в деревне, куда нам иногда удается выбраться на отдых всей семьей, только поднимется ветер с гор, я вспоминаю бабушку, как она мечтала приехать сюда, ливень под Воронежем, светлый сад Чехова, поездку с оркестром в Париж, когда я в первый раз увидел Карину — она читала книгу в Люксембургском саду под статуей королевы Матильды с таким строгим лицом, что я вернулся, чтобы снова ее увидеть, чем-то похожую на Зину, зинин воздушный сарафан — как он волнуется на сквозняке, когда она входит в номер не поднимая глаз, а потом ночью я лежу на дальнем пляже раскинув руки и думаю о ней, о том, что между нами произошло, шепчу «в теснинах сердца праздничный родник…» и другие стихи на родном языке, и миллионы звезд улыбаются мне с высоты, а я хочу крикнуть в полный голос: «Моя Павана! Да благословит тебя Господь!»

Много слов тогда рвалось из сердца, бередивших душу. И все они, как световой хорал, мерцали высоко надо мной, и слезы сами лились из глаз.

Потом я написал на песке «С добрым утром!», зная, что Зина никогда этого не прочтет, и пошел спать.

Made on
Tilda