На гражданке

A LINEA

Валя давно жила в Ленинграде, отучившись в Политехе. Когда ей предложили распределение на выбор как круглой отличнице — ехать в Москву или остаться в Ленинграде, она ни минуты не сомневалась. Как только шагнула в солнечную пыль Невского из дверей Московского вокзала, с небольшим чемоданом в одной руке и авоськой в другой — в ней болтались кулек с пирожками, купленными в поезде, и яблоки из дома, будто ослепил волнобой посреди реки, всё закружилось: близко поставленные друг к другу дома, толпа нарядных людей, движущиеся параллельно автобусы, троллейбусы, гул большого города. А набережные, а музей Пушкина?

Однокурсница, с которой они познакомились на вступительных экзаменах, коренная ленинградка, водила ее по музеям, а раз в месяц — в театр. После театра они подолгу гуляли. Наташа знала уйму интересного. Ее бабушка была сестрой милосердия во время Первой мировой войны и в госпитале познакомилась с дедушкой. Они даже видели императрицу Александру Федоровну и ее дочек. В такие выходы Валя ночевала на Свечном. Ей ставили раскладушку в широком коридоре рядом со стеллажами.

Жизнь была прекрасна! Они с подругой после института работали на одном заводе, а летом — ей самой в это не верилось — ездили в Сухуми. Привезли Наташиным родителям ящик груш, специальный — с ручкой. Родители радовались всему и называли ее как свою — Валёк.

Наташа собирала книги. Скоро и Валина отдельная комната в заводском общежитии стала напоминать сельскую библиотеку. Они читали вслух ночи напролет и спорили. Наташа, поводя большими карими глазами, никогда ни с чем не соглашалась. У нее была гипертензия, и после этих споров она пила из рюмочки капли, а молодых людей просто ненавидела, чем огорчала пожилых родителей. После одного из их споров — о толстовстве — Валя записалась в Публичную библиотеку, чтобы прочитать дневники Софьи Андреевны Толстой и продолжить разговор. Спорили они о том, правильно ли поступил Лев Николаевич Толстой, когда ушел из дома. Валя, несмотря на свой добродушный характер, считала, что неправильно, потому что неожиданно и несерьезно.

Так ее налаженная жизнь и перевернулась. В Пуб­лич­ной библиотеке, когда она стояла в очереди в гардероб, к ней подошел молодой человек и тихо, чтобы его услышала только она, сказал:

— Я жду вас на улице.

И действительно, он ждал ее рядом с оградой Екатерининского садика напротив входа в библиотеку — стоял рассеянно поглядывая по сторонам и вертел в руке серую шляпу. Как только она его увидала, с вихром у виска и этой шляпой в руке, поняла, что пойдет с ним хоть на край света. Он учился на филологическом факультете.

Перед восьмым марта он пригласил ее в ресторан «Европейский», пили шампанское, танцевали. Такой блеск она видела только в американском кино.

— А не заглянуть ли нам ко мне? — сказал он во время танго, чуть придвигая ее к себе, и она утвердительно замотала головой.

Она и представить себе не могла, сколько в ней таилось восторга и новых ощущений… Она думала, так бывает только у поэтов и писателей. Это открытие делало ее молчаливой и немного утомляло. Но она гнала грусть.

Он жил на пустыре в доме, напоминающем нарядную табакерку, чьей-то дореволюционной даче, за железной дорогой у Черной речки. «Конечно, это не случайность — такой дом, огромное окно, в которое светит луна, пустырь…», — думала она. Сначала он был раздосадован и смущен, ожидал от нее большего, мрачно курил папиросы у окна, но потом повеселел:

— Так ты у нас принцесса! Вот уж удивила…

Распускал ее длинные волосы, просил ходить голой по комнате, целовал ноги — каждый палец по отдельности.

Скоро она переехала к нему. Наташа была в бешенстве. Валя чувствовала, как от одного ее вида у подруги поднимается давление.

На второе лето после их с Гошей знакомства Валя отправилась в Алексин, всё рассказать родителям. Мама болела, слушала рассеянно, только спросила:

— Почему так? Почему не женится?

Отцу Валя ничего не сказала. Придя с работы, он сел за газету — как за стену. Ей показалось, он догадывается.

Когда она вернулась в Ленинград, Гоша исчез: его не было ни в библиотеке, ни дома. Соседка, часто моргая белесыми ресницами, старалась не смотреть на нее. Она ничего не знала.

— Кажется, уехал за границу, — наконец промямлила она, — вообще меня извиняйте.

На факультет она не пошла, не было никакого желания, наоборот, почувствовала необъятную радость, к собственному удивлению, как после воспаления легких в детстве — будто вернулась к жизни, хотя все тело так и звенело от одной мысли о нем.

Из роддома ее забирала Наташа, торжествующая — вот они, мужчины! — и немного церемонная. Прежние обиды забылись. Они по очереди ухаживали за Риточкой, пока не нашли няньку. Через год на большом совете в Наташиной семье постановили: Риту нужно отправить в Алексин, а самой устраивать личную жизнь. Рита, подвижная как ртуть, пока они говорили, забралась в шкаф, потом выползла из него и заплакала.

Теперь Валя лежала на одеяле на полу, укрывшись старой шубой, в своей собственной однокомнатной квартире, в которую въехала вчера. Ей нравилось, как фары мчащихся мимо дома машин бросают на потолок две полосы, таинственно соскальзывающие по стенам, что в комнате есть радиоточка, а завтра в шесть ее разбудит гимн Советского Союза и с двумя пересадками она поедет на завод.

Она не дописала свою единственную статью о полупроводниках, хотя интересные мысли у нее были, не дочитала дневники Софьи Андреевны Толстой, не ездила больше в Сухуми, а моталась по командировкам, чтобы посылать деньги в Алексин и купить себе жилье. Наташа, как только на заводе организовали жилищно-строительный кооператив, влетела к ней в комнатенку с табличкой «Ст. технолог» и крикнула тонким голосом: «Опять мечтаешь? Ты должна быть первой, побежали». Они бежали по бесконечному коридору, как будто началась война.

Риточка в каждый ее приезд дулась, вообще в ней сквозило отцовское высокомерие, и похожа она была на Гошу невероятно — настоящая красавица. Лишь однажды, когда дочка, коверкая слова, сказала «Уди, повавуста» и бросила на пол куклу, симпатичную Красную Шапочку, привезенную сослуживцами из-за границы, Вале захотелось прикрикнуть на нее, но, наплакавшись ночью, она проснулась с легким сердцем — всё изменится, не может не измениться.

Не спалось ей в собственной квартире не только из-за света с улицы, пробегавшего по потолку, и необычной тишины — кажется, в этом длинном шестиэтажном доме она была одна, и не из-за холода, которым тянуло от плинтуса, она была счастлива, счастлива без края — как на Московском вокзале, когда только приехала в Ленинград, как в первую ночь с Гошей, просыпаясь от тревоги, не исчез ли он, — будто посреди реки под осторожными пальцами утреннего солнца и ее несет неспешным течением в чудесную, прекрасную неизвестность. Погружаясь в полноту этого чувства, она думала о дочке: «Конечно, она будет хорошо учиться, будет умной, организованной. Она и сейчас умная, хотя совсем крошка. Здесь будет стоять ее стол, а здесь – тахта, здесь мы поставим полки. Наташка обещала отдать старые». Она тихонько засмеялась: и как он мог жить с ней, с ее примитивными щами, полупроводниками, знавший наизусть Кодекс Наполеона, стихи на французском языке какого-то Беранже, показавшиеся ей злыми. Перебирать ее волосы и зарываться в них? И пальто у нее было кошмарное. «А вдруг он стал пьяницей? — с ужасом подумала она. — Нет, вряд ли».

Она поднялась и пошла посмотреть, как выглядит кухня. Выпив горячей воды с сахаром, которую она пила вместо чая из экономии, Валя снова скользнула под старую шубу. «Подумать только, я ленинградка, и Риточка ленинградка, а Наташка святая. И какое чудо — жизнь, какое везенье…» Собравшись в калачик, едва не касаясь подбородка коленками, она уснула. Ей снилась огромная золотая луна в полукруглом окне, и будто Риточка, уже взрослая, пришла и говорит: «Мама, я выхожу замуж». А когда заиграл гимн, она не вскочила, как делала обычно, а лежала и внимательно слушала «Союз нерушимый республик свободных…»

Рита, и правда, рано вышла замуж, время пролетело незаметно в хлопотах и разъездах, школьных авралах, потребовалось даже специальное разрешение: Рите только что исполнилось семнадцать. Она ездила в Париж по приглашению прабабушки, разыскивавшей по миру родственников, там она познакомилась со сводными сестрами и братом. В Париже ей сделал предложение приятель отца, немолодой француз, с которым она теперь гостила в Ленинграде. В новом платье, подаренном женихом, искрясь от впечатлений прощания со школой, Рита обняла мать — кажется, впервые — и обещала прислать свадебные фотографии.

Они с Наташей жили на Гражданке. Квартиру на Свечном сдавали. Покупали книги. Летом ездили в санаторий в Крым, в Гурзуф. О последней поездке говорил снимок, валявшийся среди книг, с какой-то саклей и траурными тополями. На саклю, с другого снимка, смотрели Гоша, его жена, высокая француженка, похожая на Симону Синьоре, пожилая женщина с красивой прической — бабушка Гоши, урожденная Кривцова, Риточкины две сестры и брат. Этот снимок Гоша прислал вместе с рождественскими поз­драв­ле­ни­я­ми.

Письма Рите они с Наташей писали каждая свое, но отправляли в одном конверте.

— Он мне никогда не нравился, — говорила Наташа, — но какой красавец, какой красавец!

Гошу они теперь называли Жоржем. Наташа мечтала съездить во Францию. «А я не хочу, — думала Валя, — глядя с тахты на березки за окном, сильно подросшие с тех пор, как она сама их сажала, мучительно застывшие, словно в свой последний час. — У нас здесь лучше. Завтра застрочит дождик по тонким веточкам, и посыпятся, посыпятся золотые листочки…» Вчера она закрыла последнюю страницу дневников Софьи Андреевны Толстой, глубоко задевших ее. «У нас, женщин, очень мало своего — вот в чем дело, а если ворвется рок…» — думала она.

Теперь она без тревоги смотрела в будущее. С некоторых пор из Парижа стали приходить длинные письма. И хотя ничего особенного Рита не писала, было ясно — она вернется. Это было так понятно, так близко Вале. Главное — дождаться, а уж они с Наташей не подведут…

Made on
Tilda