Криминальная история

A LINEA

Евгения, уменьшительно ее звали почему-то Ева, задевала своим видом большинство сотрудников, и не только отдела вентиляции, где работала, но и других отделов нашего института. Она светилась, сияла и в сочетании с новомодными нарядами и дорогими украшениями являла собой некий укор, можно сказать, заурядности всех прочих людей. Однажды она сказала:

— Пойдем завтра в кафе, выпьем вина, поболтаем.

Я согласилась, хотя для этого надо было прогулять вечерние занятия в институте. На них я засыпала — так уставала на работе, но все-таки ко второй паре я просыпалась.

В кафе на Невском было шикарно — мраморная отделка, огромные лампы под зелеными абажурами. Ева заказала сухого вина, много мороженого, кофе.

— А тебе не нужны новые платье и туфли? — спросила она. — Могу продать дешево. Приходи ко мне завтра, посмотришь.

— У меня нет денег, ты ведь знаешь.

— Отдашь постепенно.

Потом мы обсуждали новый фильм «Я шагаю по Москве». Ева считала его неестественным, и Никита Михалков ей не нравился.

Назавтра я уже была у нее дома, в узкой длинной комнате, где едва помещались двуспальная кровать, платяной шкаф и маленький стол. Сесть было некуда. Я пристроилась на подоконнике, отодвинув сказочного вида штору — с вышитыми золотом фантастическими цветами, чем-то похожими на мальвы, — явно привозную.

— Да ты не стесняйся, садись на кровать, — предложила Ева.

Она достала из шкафа платье и туфли нарядного серого цвета. Рассматривая меня, пока я примеряла платье, она посмеивалась:

— А ты ничего — без одежды. Правда, очень даже ничего, а в этом платье просто дива!

Через несколько дней мы встретились в столовой, она подсела ко мне и зашептала: «А я думала ты проболтаешься… Ну не сердись, не сердись…»

О своем странном приобретении я не сказала даже маме, и красивые вещи были спрятаны в кладовке за банками для закатывания, крышками к ним, бабушкиными калильными утюгами, еще дореволюционными, и разными сковородками.

На восьмое марта в отделе устроили праздник. Ева танцевала, хохотала, много курила и так свободно обнималась с Толькой Витюхиным, что все растерялись. К концу праздника она напилась. Я повезла ее домой. Ее рвало, потом мы пили крепкий чай.

Без косметики она выглядела неважно, бледная, с распухшими веками, красными пятнами на щеках, и всё-же… вылитая Олимпия Мане. Несмотря на свой неприглядный вид, Ева казалась милой. Она держала чашку с чаем двумя руками, по ее щекам текли слезы:

— Если бы ты знала, Маринка, как я скучаю! Какой был мужчина! Мы занимались любовью целыми днями, представляешь… Он снимал квартиру, там я жила, а теперь вот вещи присылает для продажи… за что, за что?

Мне стало не по себе. Я встречалась с однокурсником, но мы с ним даже не целовались. Вообще я считала, что любовь — это общие идеалы, музыка, стихи. Ева так убивалась, рассказывая о своем любовнике — какие у него плечи, ноги, что меня чуть не вытошнило, но в то же время было интересно. Я представляла их квартиру: везде цветы, море цветов, тихая музыка… Он осыпает ее маленькое тело лепестками роз…

Ева меня обняла и, по-детски заглядывая в глаза, вдруг спросила:

— Хочешь, я познакомлю тебя с его другом? Он недавно приехал, учится у нас.

— Да нет, мне некогда, и не хочу я ни с кем знакомиться.

— Брось, ты даже не знаешь, как тебе понравится! Неужели девушка? — она захохотала, а потом неожиданно посерьезнела. — Тем более это важно, как ты не понимаешь!

Наконец она задремала, и я отправилась домой. Снег только что стаял, было свежо, и все звуки — первого трамвая, шин хлебного фургона, подъезжающего к булочной, как будто отскакивали от стен и прыгали в весеннем воздухе. «Теперь уж точно не до сна, — соглашалась я с наступившим утром, — а платье с туфлями я, пожалуй, выброшу, хотя за них и расплатилась». В субботу я решила пойти в Эрмитаж, бродить там до вечера, или лучше поехать куда-нибудь с мамой, хоть на кладбище, а то она всё одна и одна. Мама крепко спала. «Да, мамуль, ты многого не знаешь», — сказала я про себя пушистому затылку, полуприкрытому одеялом, и, стараясь не шуметь, собрала сумку: положила в нее бутерброды, тетради — и отправилась на работу.

С этой ночи Ева со мной не разговаривала, словно обиделась. А летом, перед отпуском, окрутила начальника отдела и снова сияла, как в первые дни своего появления в нашем институте, радостно потряхивая медными волосами. Ко мне, когда приносила что-нибудь напечатать, например спецификацию, она обращалась исключительно по имени и отчеству, прыская от смеха. А еще через год состоялся товарищеский суд над Евой — Евгенией Малышкиной — за аморальное поведение. Жена начальника разузнала о ней все: и то, что ее когда-то содержал богатый араб, и то, что она продает импортные шмотки. Хотела подвести под статью о фарцовке, но начальник, интеллигентный человек в очках, из которых смотрели поразительно большие в крапинку глаза, не выдержал — поставил жене условие: если Ева сядет, он уйдет из семьи.

В зале заседаний рядом с гипсовым бюстом Ленина Ева выглядела эффектно. Она не смущалась, глаз, подернутых дымкой, не опускала, спину держала ровно, время от времени меняя позу — то сидела положив ногу на ногу, то аккуратно, как школьница, ставила одну маленькую ступню рядом с другой. Афанасий Спиридонович, начальник, на собрание не пришел.

После самых обличительных слов парторга Ева решительно подперла пухлым пальчиком щеку и послала задумчивый взгляд куда-то поверх наших голов. Казалось, она сейчас расхохочется.

— Ах, Ева, Ева… — услышала я голос сзади, — сплошное чудо! Не то что наши курицы!

Коллектив голосовал единогласно: взять Малышкину на поруки, учитывая безупречную работу и давность романа с иностранцем.

Начальница отдела кадров, бурая от негодования, поднялась из-за стола и рявкнула:

— Ну что ж, придется заняться остальными, имейте в виду!
Made on
Tilda